Человечество обанкротилось биологически рождаемость падает распространяется рак слабоумие

Человечество обанкротилось биологически: рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превращаются в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожает нас… Далее, мы обанкротились идеологически — мы перебрали все философские системы и все их дискредитировали; мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся эта серая человеческая масса в наши дни остаётся той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно жаждет и требует богов, вождей и порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса, анархии, хлеба и зрелищ. Сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от неё каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да чёрт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшно другое — разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно всё равно отравляет нас безнадёжностью, подтачивает нашу волю, засасывает…

Аркадий и Борис Стругацкие. Гадкие лебеди





Критики находятся в выгодном положении — они могут укрыться в чужой реальности. Чей-то фильм, чья-то передача, чья-то книга, чей-то диск — прекрасное убежище, где можно не думать о себе. Критик не любит жить. У критика нет личных воспоминаний — их замещают воспоминания писателей, художников. Чужие произведения защищают его от жизни. Искусство заменяет жизнь, которой у него нет. Число жителей нашей планеты, живущих по этому принципу, все время растет. Они пребывают в волшебном мире критиков, где исчезают проблемы, где песня о любви становится единственным источником печали, а весьма изысканные и столь же искусственные персонажи страдают вместо нас.

Фредерик Бегбедер. Романтический эгоист

Он научил её шёпоту. Он раскрывал перед ней свои самые сокровенные мысли и желания. И страхи. Для него она была единственной на земле женщиной. Она полностью доверилась ему, отдалась ему целиком, не оставив места ни для чего другого. Каждое слово он произносил в самый удачный момент. Она чувствовала, что с ним она может даже не говорить. Он всё и так знал. Она никогда не думала, что встретит кого-нибудь, кто будет понимать её так хорошо…
__________________________________
И СНОВА ПОДДАВАЛАСЬ ОЧАРОВАНИЮ…

Романы > Гадкие лебеди > страница 29


— Как вы сказали? — спросил Голем. — Шить?
— Ну да, шить, — сказал Р._Квадрига, протыкая воображаемой иглой воображаемую материю. — Только не штаны, а дело… Я ему прямо сказал: все вранье, вчера я весь вечер просидел в ресторане, все было тихо, прилично, как всегда, никаких скандалов, словом, скучища… Обойдется, — ободряюще сказал он Виктору. — Подумаешь. А зачем ты это сделал? Ты его не любишь?
— Давайте об это не будем — предложил Виктор.
— Так о чем же мы будем? — спросил Р. Квадрига обиженно. — Эти двое все время препираются, кто кого не пускает в лепрозорий. В кои веки случилось что-то интересное, и сразу — не будем.
Виктор откусил половину миноги, пожевал, отхлебнул пива и спросил:
— Кто такой генерал Пферд?
— Лошадь, — сказал Р. Квадрига. — Конь. Дер Пферд. Или дас.
— А все-таки, — настаивал Виктор. — Знает кто-нибудь такого генерала?
— Когда я служил в армии, — сказал доктор Р._Квадрига, — нашей дивизией командовал генерал от инфантерии Аршман.
— Ну и что? — спросил Виктор.
— Арш по-немецки — задница, — сообщил молчавший до сих пор Голем. — Доктор шутит.
— А где вы слыхали про генерала Пферда? — спросил Павор.
— В кабинете у полицмейстера, — ответил Виктор.
— Ну и что?
— Ну и все. Так никто не знает? Ну и прекрасно. Я просто так спросил.
— А фельдфебеля звали Баттокс, — заявил Р. Квадрига. — Фельдфебель Баттокс.
— Английский вы тоже знаете? — спросил Голем.
— Да, в этих пределах, — ответил Р. Квадрига.
— Давайте выпьем, — предложил Виктор. — Официант, бутылку коньяка.
— Зачем же бутылку? — спросил Павор.
— Чтобы хватило на всех.
— Опять учините какой-нибудь скандал.
— Да бросьте вы, Павор, — сказал Виктор. — Тоже мне абстинент.
— Я не абстинент, — возразил Павор. — Я люблю выпить и никогда не упускаю случая выпить, как и полагается настоящему мужчине. Но я не понимаю, зачем напиваться. И уж совершенно ни к чему, по-моему, напиваться каждый вечер.
— Опять он здесь, — сказал Р. Квадрига с отчаянием. — И когда успел?
— Мы не будем напиваться, — сказал Виктор, разливая всем коньяк. — Мы просто выпьем. Как сейчас это делает половина нации. Другая половина напивается, ну и бог с ней, а мы просто выпьем.
— В том-то и дело, — сказал Павор. — Когда по стране идет поголовное пьянство, и не только по стране, по всему миру, каждый порядочный человек должен сохранять благоразумие.
— Вы искренно полагаете нас порядочными людьми? — спросил Голем.
— Во всяком случае культурными.
— По-моему, — сказал Виктор, — у культурных людей больше оснований напиваться, чем у некультурных.
— Возможно, — согласился Павор. — Однако культурный человек обязан держать себя в рамках. Культура обязывает… Мы вот сидим здесь почти каждый вечер, болтаем, пьем, играем в кости. А сказал кто-нибудь из нас за это время что-нибудь, пусть даже не умное, но хотя бы серьезное? Хихиканье, шуточки… одно хихиканье да шуточки…
— А зачем — серьезное? — спросил Голем.
— А затем, что все валится в пропасть, а мы хихикаем и шутим. Пируем во время чумы. По-моему, стыдно, господа.
— Ну, хорошо, Павор, — примирительно сказал Виктор. — Скажите что-нибудь серьезное. Пусть не умное, но серьезное.
— Не желаю серьезного, — объявил доктор Р. Квадрига. — Пиявки. Кочки. Фу!
— Цыц! — сказал ему Виктор. — Дрыхни себе… Правильно, Голем, давайте поговорим хоть раз о чем-нибудь серьезном. Павор, начинайте, расскажите нам про пропасть.
— Опять хихикаете? — сказал Павор с горечью.
— Нет, — сказал Виктор. — Честное слово — нет. Я ироничен — может быть. Но это происходит потому, что всю свою жизнь я слышу болтовню о пропастях. Все утверждают, что человечество катится в пропасть, но доказать ничего не могут. И на поверку всегда оказывается, что весь этот философский пессимизм — следствие семейных неурядиц или нехваткой денежных знаков…
— Нет, — сказал Павор. — Нет… Человечество валится в пропасть, потому, что человечество обанкротилось…
— Нехватка денежных средств, — пробормотал Голем.
Павор не обратил на него внимания. Он обращался исключительно к Виктору, говорил, нагнув голову и глядя исподлобья.
— Человечество обанкротилось биологически — рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превратились в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожит нас. Далее… мы обанкротились идеологически — мы перебрали уже все философские системы и все их дискредитировали, мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся серая человеческая масса в наши дни остается той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно требует и жаждет богов, вождей, порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса анархии, хлеба и зрелищ. Сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от нее каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да черт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшное другое — разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно все равно отравляет нас безнадежностью, подтачивает нашу волю, засасывает… А тут еще это проклятье — демократическое воспитание: эгалитэ, фратерните, все люди — братья, все из одного теста… Мы постоянно отождествляем себя с чернью и ругаем себя, если случается нам обнаружить, что мы умнее ее, что у нас иные запросы, иные цели в жизни. Пора это понять и сделать выводы — спасаться пора.
— Пора выпить, — сказал Виктор. Он уже пожалел, что согласился на серьезный разговор с санитарным инспектором. Было неприятно смотреть на Павора. Павор слишком разгорячился, у него даже глаза закосили. Это выпадало из образа, а говорил он, как все агенты пропастей, лютую банальщину. Так и хотелось ему сказать: бросьте срамиться, Павор, а лучше повернитесь-ка профилем и иронически усмехнитесь.
— Это все, что вы мне можете ответить? — осведомился Павор.
— Я могу вам еще посоветовать. Побольше иронии, Павор. Не горячитесь так. Все равно вы ничего не можете. А если бы и могли, то не знали бы — что.
Павор иронически усмехнулся.
— Я-то знаю, — сказал он.
— Ну-с?
— Есть только одно средство прекратить разложение…
— Знаем, знаем, — легкомысленно сказал Виктор. — Нарядить всех дураков в золотые рубашки и пустить маршировать. Вся Европа у нас под ногами. Было.
— Нет, — сказал Павор. — Это только отсрочка. А решение одно: уничтожить массу.
— У вас сегодня прекрасное настроение, — сказал Виктор.
— Уничтожить девяносто процентов населения, — сказал Павор. — Может быть, даже девяносто пять. Масса выполнила свое назначение — она породила из своих недр цвет человечества, создавший цивилизацию. Теперь она мертва, как гнилой картофельный клубень, давший жизнь новому кусту картофеля. А когда покойник начинает гнить, его пора закапывать.

Как пляшет огонек!

Сквозь запертые ставни

Осень рвется в дом.

Авторы считают своим долгом предупредить читателя, что ни один из персонажей этого романа не существует (и никогда не существовал) в действительности. Поэтому возможные попытки угадать, кто здесь кто, не имеют никакого смысла. Точно так же вымышлены все упомянутые в этом романе учреждения, организации и заведения.

1. Феликс Сорокин

В середине января, примерно в два часа пополудни, я сидел у окна и, вместо того чтобы заниматься сценарием, пил вино и размышлял о нескольких вещах сразу. За окном мело, машины боязливо ползли по шоссе, на обочинах громоздились сугробы, и смутно чернели за пеленой несущегося снега скопления голых деревьев и щетинистые пятна и полосы кустарника на пустыре.

Москву заметало, как богом забытый полустанок где-нибудь под Актюбинском. Вот уже полчаса посередине шоссе буксовало такси, неосторожно попытавшееся здесь развернуться, и я представлял себе, сколько их буксует сейчас по всему огромному городу – такси, автобусов, грузовиков и даже черных блестящих лимузинов на шипованных шинах.

Мысли мои текли в несколько этажей, лениво и вяло перебивая друг друга. Думал я, например, о дворниках. О том, что до войны не было бульдозеров, не было этих звероподобных, ярко раскрашенных снегоочистителей, снегоотбрасывателей, снегозагребателей, а были дворники в фартуках, с метлами, с квадратными фанерными лопатами. В валенках. А снега на улицах, помнится, было не в пример меньше. Может быть, правда, стихии были тогда не те.

Еще думал я о том, что в последнее время то и дело случаются со мной какие-то унылые, нелепые, подозрительные даже происшествия, словно тот, кому надлежит ведать моей судьбою, совсем одурел от скуки и принялся кудесить, но только дурак он, куда деваться? – и кудеса у него получаются дурацкие, такого свойства, что ни у кого, даже у самого шутника, никаких чувств не вызывают, кроме неловкости и стыда с поджиманием пальцев в ботинках.

«. Башни танков повернуты влево, они бьют из пушек по партизанским позициям, бьют методично, по очереди, чтобы не мешать друг другу пристреливаться. За башней переднего танка сидит на корточках Рудольф, командир танкистов, лейтенант СС. Он – мозг, дирижер этого оркестра смерти – жестами отдает команды идущим позади эсэсовским автоматчикам. Партизанские пули то и дело щелкают по броне, разбрызгивают грязь вокруг гусениц, вздымают столбики воды в темных лужах.

Мне пятьдесят шесть лет, но я никогда не был в партизанах, и под танковую атаку мне попасть тоже не довелось. А ведь, строго говоря, я должен был погибнуть на Курской дуге. Все наше училище погибло там, остались только: Рафка Резанов без обеих ног, Вася Кузнецов из пулеметного батальона и я, минометчик.

Нас с Кузнецовым за неделю до выпуска откомандировали в Куйбышев в ВИП. Видно, тот, кому надлежало ведать моей судьбой, был тогда еще полон энтузиазма по моему поводу, и ему хотелось посмотреть, что из меня может получиться. И получилось, что всю свою молодость я провел в армии и всегда считал своей обязанностью писать об армии, об офицерах, о танковых атаках, хотя с годами все чаще мне приходило в голову: именно потому, что жив я остался по совершенной случайности, мне-то как раз и не следовало бы обо всем этом писать.

Вот и об этом я подумал сейчас, глядя в окно на заметаемый Третий Рим, и я взял стакан и сделал хороший глоток. Около буксующего такси засело теперь еще две машины, и бродили там, пригибаясь в метели, тоскливые фигуры с лопатами.

От второй же библиотеки ничего не осталось вообще. Я собрал ее в Канске, где два года, до самого скандала со мной, преподавал на курсах. По обстоятельствам выезд мой из Канска был стремительным и управлялся свыше – решительно и непреклонно. Упаковать книги мы с Кларой тогда успели, и даже успели их отправить малой скоростью в Иркутск, но мы-то с Кларой в Иркутске пробыли всего два дня, а через неделю были уже в Корсакове, а еще через неделю уже плыли на тральщике в Петропавловск, так что вторая библиотека моя так меня и не нашла.

В пятьдесят втором году по Вооруженным Силам вышел приказ списать и уничтожить всю печатную продукцию идеологически вредного содержания. А в книгохранилище наших курсов свалена была трофейная библиотека, принадлежавшая, видимо, какому-то придворному маньчжоугоского императора Пу И. И, конечно же, ни у кого не было ни желания, ни возможности разобраться, где среди тысяч томов на японском, китайском, корейском, английском и немецком языках, где в этой уже приплесневевшей груде агнцы, а где козлища, и приказано было списать ее целиком.

– Можно и очищенной, – сказал Виктор задумчиво.

Визит бургомистра представился ему в совсем новом свете. Вот как они меня, подумал Виктор. Да-а… Либо убирайся, либо делай, что велят, либо мы тебя окрутим. Между прочим, убраться тоже будет нелегко. Террористический акт, разыщут. Экий ты, братец, алкоголик, смотреть противно. И ведь не кого-нибудь, а полицмейстера. Честно говоря, задуманно и выполнено неплохо. Он не помнил ничего, кроме кафельного пола, залитого водой, но очень хорошо представлял себе эту сцену. Да, Виктор Банев, порося ты мое вареное, оппозиционно-кухонный, и даже не кухонный, прибанный, любимец господина Президента… Да, видно пришла и тебе пора продаваться. Роц-Тусов, человек опытный, по этому поводу говорит: продаваться надо легко и дорого – чем честнее твое перо, тем дороже оно обходится власти имущим, так что и продаваясь ты наносишь ущерб противнику, и надо стараться, чтобы ущерб этот был максимальным. Виктор опрокинул рюмку очищенной, не испытав при этом никакого удовольствия.

– Ладно, Тэдди, – сказал он. – Спасибо. Давай счет. Много получилось?

– Твой карман выдержит, – ухмыльнулся Тэдди. Он достал из кассы листок бумаги. – Следует с тебя: за зеркало туалетное – семьдесят семь, за рукомойник фарфоровый большой – шестьдесят четыре, всего, сам понимаешь, сто сорок один. А торшер мы списали на ту драку… Одного не понимаю, – продолжал он, следя, как Виктор отсчитывает деньги. – Чем это ты зеркало раскокал? Здоровенное зеркало, в два пальца толщиной. Головой ты в него бился, что ли?

– Чьей? – хмуро спросил Виктор.

– Ладно, не горюй, – сказал Тэдди, принимая деньги. – Напишешь статеечку, реабилитируешься, гонорарчик отхватишь, вот и все окупится. Налить еще?

– Не надо, потом… Я еще подойду, когда поужинаю, – сказал Виктор и пошел на свое место.

В ресторане все было как обычно – полутьма, запахи, звон посуды на кухне, очкастый молодой человек с портфелем, спутником и бутылкой минеральной воды; согбенный доктор Р. Квадрига, прямой и подтянутый, несмотря на насморк, Павор, расплывшийся в кресле Голем с разрыхленным носом спившегося пророка. Официант.

– Миноги, – сказал Виктор. – Бутылку пива. И чего-нибудь мясного.

– Доигрались, – сказал Павор с упреком. – Говорил я вам – бросьте пьянствовать.

– Когда это вы мне говорили? Не помню.

– А до чего ты доигрался? – осведомился доктор Р. Квадрига. – Убил, наконец, кого нибудь?

– А ты тоже ничего не помнишь? – спросил его Виктор.

– Это насчет вчерашнего?

– Да, насчет вчерашнего… Напился как зюзя, – сказал Виктор, обращаясь к Голему, – загнал господина полицмейстера в клозет…

– А-а! – сказал Р. Квадрига. – Это все вранье. – Я так и сказал следователю. Сегодня утром ко мне приходил следователь. Понимаете – изжога зверская, голова трещит, сижу, смотрю в окно, и тут является эта дубина и начинает шить дело…

– Как вы сказали? – спросил Голем. – Шить?

– Ну да, шить, – сказал Р.Квадрига, протыкая воображаемой иглой воображаемую материю. – Только не штаны, а дело… Я ему прямо сказал: все вранье, вчера я весь вечер просидел в ресторане, все было тихо, прилично, как всегда, никаких скандалов, словом, скучища… Обойдется, – ободряюще сказал он Виктору. – Подумаешь. А зачем ты это сделал? Ты его не любишь?

– Давайте об это не будем – предложил Виктор.

– Так о чем же мы будем? – спросил Р. Квадрига обиженно. – Эти двое все время препираются, кто кого не пускает в лепрозорий. В кои веки случилось что-то интересное, и сразу – не будем.

Виктор откусил половину миноги, пожевал, отхлебнул пива и спросил:

– Кто такой генерал Пферд?

– Лошадь, – сказал Р. Квадрига. – Конь. Дер Пферд. Или дас.

– А все-таки, – настаивал Виктор. – Знает кто-нибудь такого генерала?

– Когда я служил в армии, – сказал доктор Р.Квадрига, – нашей дивизией командовал генерал от инфантерии Аршман.

– Ну и что? – спросил Виктор.

– Арш по-немецки – задница, – сообщил молчавший до сих пор Голем. – Доктор шутит.

– А где вы слыхали про генерала Пферда? – спросил Павор.

– В кабинете у полицмейстера, – ответил Виктор.

– Ну и все. Так никто не знает? Ну и прекрасно. Я просто так спросил.

– А фельдфебеля звали Баттокс, – заявил Р. Квадрига. – Фельдфебель Баттокс.

– Английский вы тоже знаете? – спросил Голем.

– Да, в этих пределах, – ответил Р. Квадрига.

– Давайте выпьем, – предложил Виктор. – Официант, бутылку коньяка.

– Зачем же бутылку? – спросил Павор.

– Чтобы хватило на всех.

– Опять учините какой-нибудь скандал.

– Да бросьте вы, Павор, – сказал Виктор. – Тоже мне абстинент.

– Я не абстинент, – возразил Павор. – Я люблю выпить и никогда не упускаю случая выпить, как и полагается настоящему мужчине. Но я не понимаю, зачем напиваться. И уж совершенно ни к чему, по-моему, напиваться каждый вечер.

– Опять он здесь, – сказал Р. Квадрига с отчаянием. – И когда успел?

– Мы не будем напиваться, – сказал Виктор, разливая всем коньяк. – Мы просто выпьем. Как сейчас это делает половина нации. Другая половина напивается, ну и бог с ней, а мы просто выпьем.

– В том-то и дело, – сказал Павор. – Когда по стране идет поголовное пьянство, и не только по стране, по всему миру, каждый порядочный человек должен сохранять благоразумие.

– Вы искренно полагаете нас порядочными людьми? – спросил Голем.

– Во всяком случае культурными.

– По-моему, – сказал Виктор, – у культурных людей больше оснований напиваться, чем у некультурных.

– Возможно, – согласился Павор. – Однако культурный человек обязан держать себя в рамках. Культура обязывает… Мы вот сидим здесь почти каждый вечер, болтаем, пьем, играем в кости. А сказал кто-нибудь из нас за это время что-нибудь, пусть даже не умное, но хотя бы серьезное? Хихиканье, шуточки… одно хихиканье да шуточки…

– А зачем – серьезное? – спросил Голем.

– А затем, что все валится в пропасть, а мы хихикаем и шутим. Пируем во время чумы. По-моему, стыдно, господа.

– Ну, хорошо, Павор, – примирительно сказал Виктор. – Скажите что-нибудь серьезное. Пусть не умное, но серьезное.

– Не желаю серьезного, – объявил доктор Р. Квадрига. – Пиявки. Кочки. Фу!

– Цыц! – сказал ему Виктор. – Дрыхни себе… Правильно, Голем, давайте поговорим хоть раз о чем-нибудь серьезном. Павор, начинайте, расскажите нам про пропасть.

– Опять хихикаете? – сказал Павор с горечью.

– Нет, – сказал Виктор. – Честное слово – нет. Я ироничен – может быть. Но это происходит потому, что всю свою жизнь я слышу болтовню о пропастях. Все утверждают, что человечество катится в пропасть, но доказать ничего не могут. И на поверку всегда оказывается, что весь этот философский пессимизм – следствие семейных неурядиц или нехваткой денежных знаков…

– Нет, – сказал Павор. – Нет… Человечество валится в пропасть, потому, что человечество обанкротилось…

– Нехватка денежных средств, – пробормотал Голем.

Павор не обратил на него внимания. Он обращался исключительно к Виктору, говорил, нагнув голову и глядя исподлобья.

– Человечество обанкротилось биологически – рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превратились в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожит нас. Далее… мы обанкротились идеологически – мы перебрали уже все философские системы и все их дискредитировали, мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся серая человеческая масса в наши дни остается той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно требует и жаждет богов, вождей, порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса анархии, хлеба и зрелищ. Сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от нее каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да черт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшное другое – разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно все равно отравляет нас безнадежностью, подтачивает нашу волю, засасывает… А тут еще это проклятье – демократическое воспитание: эгалитэ, фратерните, все люди – братья, все из одного теста… Мы постоянно отождествляем себя с чернью и ругаем себя, если случается нам обнаружить, что мы умнее ее, что у нас иные запросы, иные цели в жизни. Пора это понять и сделать выводы – спасаться пора.


  • 80
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

Аркадий Стругацкий - Гадкие лебеди краткое содержание

Гадкие лебеди - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

— Опять хихикаете? — сказал Павор с горечью.

— Нет, — сказал Виктор. — Честное слово — нет. Я ироничен — может быть. Но это происходит потому, что всю свою жизнь я слышу болтовню о пропастях. Все утверждают, что человечество катится в пропасть, но доказать ничего не могут. И на поверку всегда оказывается, что весь этот философский пессимизм — следствие семейных неурядиц или нехваткой денежных знаков…

— Нет, — сказал Павор. — Нет… Человечество валится в пропасть, потому, что человечество обанкротилось…

— Нехватка денежных средств, — пробормотал Голем.

Павор не обратил на него внимания. Он обращался исключительно к Виктору, говорил, нагнув голову и глядя исподлобья.

— Человечество обанкротилось биологически — рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превратились в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожит нас. Далее… мы обанкротились идеологически — мы перебрали уже все философские системы и все их дискредитировали, мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся серая человеческая масса в наши дни остается той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно требует и жаждет богов, вождей, порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса анархии, хлеба и зрелищ. Сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от нее каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да черт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшное другое — разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно все равно отравляет нас безнадежностью, подтачивает нашу волю, засасывает… А тут еще это проклятье — демократическое воспитание: эгалитэ, фратерните, все люди — братья, все из одного теста… Мы постоянно отождествляем себя с чернью и ругаем себя, если случается нам обнаружить, что мы умнее ее, что у нас иные запросы, иные цели в жизни. Пора это понять и сделать выводы — спасаться пора.

— Пора выпить, — сказал Виктор. Он уже пожалел, что согласился на серьезный разговор с санитарным инспектором. Было неприятно смотреть на Павора. Павор слишком разгорячился, у него даже глаза закосили. Это выпадало из образа, а говорил он, как все агенты пропастей, лютую банальщину. Так и хотелось ему сказать: бросьте срамиться, Павор, а лучше повернитесь-ка профилем и иронически усмехнитесь.

— Это все, что вы мне можете ответить? — осведомился Павор.

— Я могу вам еще посоветовать. Побольше иронии, Павор. Не горячитесь так. Все равно вы ничего не можете. А если бы и могли, то не знали бы — что.

Павор иронически усмехнулся.

— Я-то знаю, — сказал он.

— Есть только одно средство прекратить разложение…

— Знаем, знаем, — легкомысленно сказал Виктор. — Нарядить всех дураков в золотые рубашки и пустить маршировать. Вся Европа у нас под ногами. Было.

— Нет, — сказал Павор. — Это только отсрочка. А решение одно: уничтожить массу.

— У вас сегодня прекрасное настроение, — сказал Виктор.

— Уничтожить девяносто процентов населения, — сказал Павор. — Может быть, даже девяносто пять. Масса выполнила свое назначение — она породила из своих недр цвет человечества, создавший цивилизацию. Теперь она мертва, как гнилой картофельный клубень, давший жизнь новому кусту картофеля. А когда покойник начинает гнить, его пора закапывать.

— Господи, — сказал Виктор. — И все это только потому, что у вас насморк и нет пропуска в лепрозорий? Или, может быть, семейные неурядицы?

— Не притворяйтесь дураком, — сказал Павор. — Почему вы не хотите задуматься над вещами, которые вам отлично известны? Из-за чего извращают самые светлые идеи? Из-за тупости серой массы. Из-за чего войны, хаос, безобразия? Из-за тупости серой массы, которая выдвигает правительства, ее достойные. Из-за чего Золотой Век так же безнадежно далек от нас, как и во времена оного? Из-за тупости, косности и невежества серой массы. В принципе этот, как его… был прав, подсознательно прав, он чувствовал, что на земле слишком много лишнего. Но он был порождением серой массы и все испортил. Глупо было затевать уничтожение по расовому признаку. И кроме того, у него не было настоящих средств уничтожения.

— А по какому признаку собираетесь уничтожать вы? — спросил Виктор.

— По признаку незаметности, — ответил Павор. — Если человек сер, незаметен, значит, его надо уничтожить.

— А кто будет определять, заметный это человек или нет?

— Бросьте, это детали. Я вам излагаю принцип, а кто, что и как это детали.

— А чего это ради вы связались с бургомистром? — спросил Виктор, которому Павор надоел.

— На кой черт вам этот судебный процесс? Молчите, Павор! И ведь всегда так с вами, со сверхчеловеками. Собираетесь перепахивать мир, меньше, чем на три миллиарда трупов не согласны, а тем временем — то беспокоитесь о чинах, то от триппера лечитесь, то за малую корысть помогаете сомнительным людям обделывать темные делишки.

— Вы все-таки полегче, — сказал Павор. Видно было, что он взбесился.

— Вы же сам пьяница и бездельник…

— Во всяком случае, я не затеваю дутых политических процессов, не берусь переделывать мир.

— Да, — сказал Павор. — Вы даже на это не способны, Банев. Вы всего-навсего богема, то-есть, короче говоря, подонок, дешевый фразер и дерьмо. Вы сами не знаете, чего вы хотите и делаете только то, что хотят от вас. Потакаете желаниям таких же подонков, как вы, и воображаете поэтому, что вы потрясатель основ и свободный художник. А вы просто поганый рифмач, из тех, которые расписывают общественные сортиры.

— Все это правильно, — согласился Виктор. — Жалко только, что вы не сказали этого раньше. Понадобилось вас обидеть, чтобы вы это сказали. Вот и получается, что вы — гаденькая личность, Павор. Всего лишь один из многих. И если будут уничтожать, то и вас уничтожат. По принципу незаметности: философствующий санитарный инспектор? В печку его!

Интересно, как мы выглядим со стороны, подумал он. Павор отвратителен… Ну и улыбочка! Что это с ним сегодня? А Квадрига спит, что ему ссоры, серая масса и вся эта философия… А Голем развалился, как в театре, рюмочка в пальцах, рука за спинкой кресла, ждет кто кому и чем врежет. Что-то Павор долго молчит… Аргумент подбирает, что ли?

Читайте также: